vercorsВЕРКОР

БЕЗУМЕЦ

Перевод с французского Р. Райт-Ковалевой

 

Когда все ушли и Арно остался один на пригорке, один посреди безграничного поля, один под звездами, он с сердцем подумал: «Идиот! Нет, какой я идиот! Какой болван!» Он задыхался от злости: что он тут делает? Зачем он дал втянуть себя в эту историю? Теплый ветер налетел с юга, тихонько лизнул его в лицо. Трава пахла мятой. «Какой болван!» — повторил он. Для него это слово не означало, как обычно, глупость. Для него это был синоним нелепости и непоследовательности и прежде всего — слепоты. Когда он говорил «болваны», «оболванили», он не хотел сказать «глупцы» или «дураки». Для него болванами были все люди, которые принимали участие в общественной жизни (и часто с успехом), не понимая, насколько это бессмысленно. Он мог назвать болваном и знаменитого оратора, и крупного дельца наравне с каким-нибудь адвокатом, или лавочником, или спортсменом-гонщиком. В сущности, он относил это слово ко всему человечеству, за очень редким, но тем более ценным исключением. Исключал он из этой категории тех, кто разочаровался в пустой и никчемной земной жизни. Он и сам принадлежал к таким людям. Гордиться тут было нечем. Если б он гордился собой, он стал бы таким же болваном, как и все. Он давно вышел из того возраста, когда разочарование доставляло ему романтические страдания. Теперь, уже много лет, это было просто холодное, неприкрашенное разочарование. Впрочем, это даже имело свою хорошую сторону: жить было проще. Правда, много хороших минут в жизни было испорчено, но, с другой стороны, так успокоительно знать (и знать наверняка), что все бессмысленно, что ничего не стоит принимать близко к сердцу. «Плыть по жизни без надежды», — повторял он любимую строчку, когда вдруг его, как прежде, охватывало отвращение (началось оно с того часа, когда ему впервые открылась эта горькая истина), отвращение к жизни среди людей, к этой жизни, полной всяких правил, законов, приказов, предписаний, обязательств и принципов, которые перед лицом смерти, перед головокружительной бесконечностью вселенной становились такими смешными, такими бессмысленными. Впрочем, «плыть по жизни» все-таки стоило. Цветы, деревья, женщины, музыка, море — все это «стоило плавания» с одним, впрочем, условием: ничего не принимать всерьез. И в конце концов так жить было легче. Знать, что всему одна цена, что победа или поражение, добро и зло, признание и презрение что-то значат только в глазах этих ползающих муравьев — жалких человечков, которые живут на своей крохотной плачете, чтобы на миг зашевелиться и умереть. Да, жить становилось много легче, если помнить, что в конце концов все безразлично и несущественно.

А дальше все сводилось к простому правилу: избегать страданий.

В самом прозаическом смысле слова. Он вспомнил искреннюю запись в дневнике: «Господи, упаси меня от страданий телесных, а от душевных я сам избавлюсь». Он и старался сделать рее, что можно, чтобы избавить себя от душевных страданий. И в общем ему это удавалось. Во всяком случае, он жил неплохо. Оставались, конечно, какие-то мелочишки, которые лучше было бы убрать: ревность, тщеславие, уязвленное самолюбие. Бывали и другие неприятности, с которыми он не умел сладить. Например, эта история с орденом Почетного Легиона, Его наградили, не предупредив о том заранее, когда он путешествовал. Друзья взялись за это, выполнили все формальности, чтобы порадовать его, когда он вернется. Что ж, очень мило с их стороны: зачем же их разочаровывать?

И все же он испытывал раздражение.

Он знал, что если он примет награду, милые дружки непременно попрекнут его тем, что он раньше говорил о всяких почестях. Ну и что же? Наплевать... Но ленточку он не носил. «Быть верным самому себе!» — подумал он тогда и тут же обругал себя болваном за то, что рассуждал* как все муравьи. Ну какое значение имеет, будет он или не будет носить ленточку? И все-таки он ее не носил. Даже если это пылинка, от которой тускнеет чистота его философии, трещинка в его спокойном безразличии, которое он так терпеливо взращивал, — все равно он не мог с ней примириться, и это его огорчало.

А в этот вечер, когда он очутился один среди бесконечной равнины, один под черным небом, он был не только огорчен, он был взбешен. «Кретин!» — обругал он себя. Он посмотрел на свои руки, на автомат, Четыре года держаться в стороне от всего из презрения и отвращения КО леей этой истории, к мерзкой стычке злых и глупых муравьев; суметь в течение этих четырех лет сохранить хладнокровие, считать, что этот хаос, эти разрушения, эта бойня — лишь подожженный муравейник, где десятки тысяч насекомых бессмысленно и страшно погибают, ни на йоту не изменяя порядка мироздания; выдерживать спокойствие почти сорок месяцев, не попасться в западню, на приманку всяческих чувств, не поддаться устаревшему чувству патриотизма, воображаемому чувству справедливости или милосердия — всем этим ложным представлениям человека — и вдруг очутиться вечером, одному, с автоматом в руках, и прислушиваться к каждому шуму, как загнанный заяц. Зачем, зачем это нужно?

Взошла луна. Она осветила широкую однообразную равнину мертвенным светом — светом небытия. Вспоминалось море, безграничный горизонт океана, пустынный и страшный под пустынным куполом бездонного неба. И он тут один, совершенно один под этим круглым колпаком. «Странник на земле», --- подумал он, и ему показалось, что он ощущает, как под ногами медленно поворачивается земля и огромный тяжелый шар величаво плывет сквозь пространство к бесчисленным звездам. Он чувствовал, как его самого — ничтожное насекомое— неумолимо уносит туда, в неумолимую глубь небес...

Он с трудом разжал пальцы, судорожно вцепившиеся в автомат. Лежит тут дурацкий звездочет, вцепившись в свой дурацкий автомат. Он криво усмехнулся. Чего он лежит тут, как идиот, вместо того, чтобы встать и уйти? Умом он понимал, что это самое разумное, что оставаться тут — сущая бессмыслица. Ц все же он остался лежать среди камней и невысокой травы. Камни еще хранили тепло закатившегося солнца, трава пахла мятой, «Не хочу!» — подумал он сердито, поднялся, сел, положи автомат на колени. Но его возмущение на этом и кончилось. Он остался сидеть, держа автомат на коленях. «Какое идиотство, господи, какое идиотство!» — повторял он, глядя в огромное черное небо. Что его тут держит, черт подери? Уже то, что он пришел, достаточно глупо и унизительно. Четыре года мудрости, четыре года выдержки, четыре года- непоколебимого здравого смысла — ив один час все полетело прахом. Из-за чего? Из-за какой-то вспышки чувства! Вольно ж ему было гордиться своими крепкими нервами! Только оттого, что какие-то три человека ворвались к нему, только оттого, что эти трое с жаром наболтали ему черт знает каких возвышенных глупостей, он в одну минуту забыл все на свете, пошел за ними, принял у них из рук этот идиотский автомат и теперь сидит тут один, болван-болваном.

До чего он еще дойдет? На что еще его толкнет идиотство? Неужели он сейчас тоже начнет стрелять, как все эти безмозглые муравьи, жестокие, обезумевшие? Неужели он так предаст самого себя, предаст безоговорочно, жестоко, как только может предать себя человек? «Погоня за Золотым Руном». Он вспомнил эту картину, которая так повлияла на его умственную жизнь, вспомнил, как он в ранней молодости увидел репродукцию с нее в книжной лавке. Кто же художник? Кажется, Брейгель? Несколько кораблей — крохотные суденышки в море, хрупкие скорлупки на бурных волнах океана, населенного чудовищами, полного опасностей и такого равнодушного, такого трагически, жутко равнодушного...

И вот теперь он должен умереть. Да, ему, наверно, придется умереть — и ради чего? Ради какой-то чуши, в которую он не верит. Он умрет и оставит за все в ответе — а может быть, и в смертельной опасности— свою жену, маленькую Клариссу, с испуганными васильковыми глазами, двух своих сыновей, которые провожали его с тем выражением сосредоточенности, суровости и горя, какое бывает у слишком понимающих ребят. Он умрет, он оставит несчастную семью — и все это ради того, чтобы какие-то трое случайных людей, о которых он ничего не знает, успели спрятать какой-то дурацкий ящик с боеприпасами.

Он вскочил на ноги. Его охватило возмущение. К черту все это идиотство! Он вернется домой. Да, он немедленно вернется домой! Все это слишком глупо. Но он не сделал ни шагу. Он стоял, не двигаясь, с автоматом в руках и смотрел на горизонт, на огромный горизонт, на черный купол неба, усыпанный миллиардами звезд. В двухтысячный раз он подумал, сколько веков идет их свет, пока не достигнет нас. Как в детстве, он старался мысленно представить себе Бесконечность и Вечность, пытаясь вновь пережить томительное головокружение, которое охватывало его от безостановочного бега мыслей, возвращавшихся все к тому же началу. Сейчас он надеялся почерпнуть в этих мыслях достаточно уверенности и сил, чтобы прекратить наконец эту дурацкую комедию; ему нужна уверенность, чтобы вышвырнуть этот автомат, нужны силы, чтобы вернуться домой. Но ничего не выходило. Он вздохнул, снова сел на землю и, положив автомат на колени, опустил голову на грудь.

Он заставил себя все спокойно обдумать. «Что же, в конце концов, меня удерживает? Эти трое? Да мне наплевать на них! Я не знаю их имен, я бы даже не узнал их в лицо. Умрут они или нет, во вселенной ровно ничего не изменится, и в моем мире тоже. Если бы они умерли вчера, разве я знал бы об этом сейчас? Я бы не знал даже об их существовании, и смерть их для меня значила бы меньше, чем смерть воробья в лесу, меньше, чем смерть мокрицы, которую я раздавил. Л про-этот их ящик и говорить не стоит. Сплошное идиотство. Не для того я четыре года отказывался участвовать в кровавой драке этих бешеных муравьев; чтобы сейчас думать о каком-то ящике. Все это нелепо, так же нелепо, как и все на свете. Наплевать мне на этот ящик, наплевать на войну, наплевать на жизнь и на смерть всех этих ничтожеств, я уйду, я ухожу!» Но он не трогался с места.

Мысли толпились у него в мозгу, он вертел их и так, и сяк. В голове у него помутилось. Но все напрасно. Никакого результата. Он не двигался с места.

«Господи, твоя воля! — крикнул он вдруг. — Чего я боюсь? Боюсь, что осудят, — но кто?» Если он уйдет, кто об этом узнает? Никто. Даже эти трое, на которых ему, черт их дери, наплевать! Да, наплевать! Кто же его осудит?

«Я сам, очевидно! — признался он и усмехнулся. — Ага, наконец все проясняется. Боишься, что ты себя осудишь. Вот оно что!»

«Значит, ты боишься сказать себе: ты просто трус? — подумал он. — Ну, уж это такое идиотство... Выдумал тоже, «трус». Разве это слово имеет хоть какое-нибудь значение вне нашего сознания, вне смешных мозгов разъяренного муравья?» — Он призвал в свидетели небо, его черную глубину, его черную тайну, скрытую в миллиардах звезд, в невозмутимо молчаливой луне.

Вдруг какая-то робкая мысль дрогнула и погасла в мозгу. Он не пустил ее на порог сознания, еще до того как она оформилась, стала отчетливей. Он сразу почувствовал, что в ней таится опасность. Но мысль оказалась цепкой, настойчивой. Пришлось впустить ее, встретиться с ней с глазу на глаз.

«Они мне доверились!» — подумал он.

«Что за чепуха! — вспылил он тут же, но сразу понял, что эта вспышка — дурной знак. — Доверились мне... Еще что! Быки, бараны тоже нам доверяют, мы их ласкаем, мы их балуем, а в назначенный час режем на мясо. Будет тебе выдумывать, милый мой!» — Он испытывал настоящую злобу. Не хватает еще, чтобы он начал искать разницу между людьми и баранами, между людьми и муравьями! Так можно далеко зайти! Он чувствовал, как колеблется до самых основ великолепная башня разочарования в жизни. Великолепная башня, которую он возводил пятнадцать лет. Снова он, от слабости, стал искать поддержки в бездонном небе, у бледной луны, такой белой и ко всему равнодушной. И как будто нашел. «Доверились мне!» — расхохотался он с горечью и гневом и одним прыжком вскочил на ноги. Ему показалось, что он наконец- то собрался с силами, чтобы сломить нелепое оцепенение. И действительно, он мог сделать несколько шагов. Из-под ног выкатывались большие круглые камни. Теплый ветер ласкал его лицо, осторожно забирался под рубаху. Он отошел недалеко. Он понял вдруг, что на самом деле вовсе и не хочет уходить. Это бегство, этот отказ — все это одно притворство. Он поднял взгляд к луне, бесстрастной и молчаливой, и ему показалось, что и она покинула его.

Долго он смотрел на луну с удивлением и беспокойством. И вдруг почувствовал, что у него сильнее забилось сердце. Он спросил себя — почему? «Неужели это страх», — подумал он. Нет, это не страх, даже не тревога. Это какое-то совсем иное чувство, неожиданное, непривычное. Что-то похожее на волнение перед неизвестностью. Как будто любопытный увидел в глубине заброшенного сада взрыхленную землю и начал копать, не зная, что он найдет — труп или клад.

Да, это было странное чувство, не то испуг, не то радость. «Что-то со мной случится», — подумал, он, сам не зная, что он хочет этим сказать, и откуда ждать того, что должно случиться, — извне или изнутри* «При первом же выстреле я сбегу!» — заставил он себя подумать. Но в глубине души понял, что это неправда, что он останется тут, прикованный к этой земле, пока его не убьют на месте.

И только он мысленно выговорил эти слова, как послышался далекий шум мотоциклов. Он прилег за каменной грядой у дороги, крепче сжимая свой автомат. «Выстрелю раза два, чтобы предупредить тех парней, а потом сбегу!» — настойчиво подумал он, уже зная, что это неправда, что он останется, пока его не прикончат на месте, как того и ожидали те парни.

Он слышал, как мотоциклы поднялись на холм. Несколько минут он больше ни о чем не думал, слушая только, как они подымаются в гору и подъезжают все ближе. Это длилось долго. И вдруг он понял, что через тридцать, через пятнадцать, через пять секунд появится первая машина. И она появилась. Он нажал спуск. «Дам две-три очереди и удеру!» — подумал он, когда его больно толкнуло в плечо, но он знал, что это неправда. Шум моторов стих. На равнине воцарилась беспредельная тишина, он затаил дыхание, чтобы следить за теми, слушать, как они взбираются наверх. Иногда он слышал стук сорвавшегося из-под ног камня и стрелял вглубь ночи. Ему не отвечали. Вдали послышался храп грузовика, замедлившего ход. Вдруг рядом с ним раздался взрыв — другой, третий, пятый. «Сволочи, гранаты!» — подумал он, еще не понимая, ранен он или нет. Он просто заметил, что не может двигать правой рукой. Потом его словно огнем пронзила боль в ноге. Он слышал, как вокруг него хрустит под сапогами гравий. Он подумал: «Скажу им сразу, где спрятались те, со своим идиотским ящиком», и тут же над ним наклонились пять или шесть теней в касках. Его встряхнули, он взвыл от боли. В это время он подумал с тоской, как вспоминают забытую песню: «Избавить себя от физических страданий». Грубый голос сказал: «Говори все, свинья паршивая, тебе же будет лучше! Ну, живо!» И он подумал: «Ну вот, сейчас я им все скажу!» —но не произнес ни слова. Его с силой ударили в раненое ухо, он закричал, но ничего не сказал. Он услышал: «Ах ты свинья! Свинья!» — и потом злой голос отдал какие-то приказания, которых он не понял, и его грубо потащили. «Ты у нас заговоришь, свинья поганая, уж будь уверен!» — услышал он и подумал: «Ни за что не дам себя мучить из-за такого идиотства, приедем — все расскажу!», и на минуту ему стало легче. Но в глубине сердца он знал, что его могут мучить сколько угодно и он не скажет ни слова.

Его бросили на дно грузовика, который повернул и затрясся вниз по дороге. Его бросили среди всяких вещей, он лежал на спине, и его все время обо что-то било и толкало. Там было что-то твердое и что-то круглое и более мягкое, похожее на картошку. Он лежал на спине и смотрел, как луна мчится мимо в глубоком черном небе, рядом с грузовиком. Он смотрел на луну, но ему казалось, что луна уже не та, и звезды не те, и даже небо не то. И впервые — впервые! — он подумал с полным сознанием, с полной ясностью: «Я ничего не скажу. Не понимаю почему, но это так. Ни слова. Пусть режут на куски — ни слова!» И вдруг он почувствовал удивление и полное спокойствие. Снова ' его охватило то же чувство — не то испуг, не то радость, но на этот раз оно больше, гораздо/гораздо больше походило на радость. Как будто тот, В саду, с лопатой в руках, все больше и больше верил, что найдет не труп, а клад. И впервые за столько лет он посмотрел на небо, на луну, на звезды, посмотрел в эту бесстрастную головокружительную вечность не с разочарованием, а с любовью. Он снова удивился и подумал: «Конечно же — ни слова. Они мне доверились. Ни слова! А все-таки это идиотство, полнейшее идиотство!» — в последний раз попытался он протестовать, но тут же понял, что не думает этого, что это — одни слова. Он перестал чувствовать боль. Он понял, что сейчас потеряет сознание. Ему казалось, что вокруг луны и звезд пляшут разноцветные огни. Он еще раз подумал: «Ни слова!» — с таким удивлением, с такой силой и страстью, что ослепительный белый свет вдруг залил все, поглотил и огни, и луну, и небо, и звезды. И он подумал в каком-то восторге: «Вот безумец!» — и тут же: «Но, значит...» — и его радость, и его изумление, и этот яркий свет — все слилось, унося его, подымая в недосягаемую светлую высоту, и ему показалось, что луна улыбается ему сверху, и он почти вслух докончил: «...значит... значит есть... и другое!..» И ему хотелось плакать от счастья, но тут он потерял сознание, и грузовик швырял и тряс его бесчувственное тело из стороны в сторону. А на помертвевшем лице, на полуоткрытых губах застыла такая счастливая улыбка, какой он не знал за все последние пятнадцать лет,

* * *

Партизаны выждали два дня, прежде чем спуститься на ферму. Подойдя к амбару, они увидели распятое тело. Его раздели донага и прибили к дверям амбара четырьмя огромными гвоздями. Лицо и все тело были покрыты страшными ранами и жестоко изувечены.

Они долго стояли и смотрели на него. Они молчали, как молчат перед тайной. Их сердца переполнялись любовью, ужасом, гневом и решимостью.

 

"ИЛ", 1956, №4

» вернуться к списку книг

http://www.zoofirma.ru/